...

тынэсьтыд киостэ
киосам потэ кутэме
кузь чиньыостэ
каллен маялляме

пятница, 2 июля 2010 г.

Христина Либенсон Об аде

Я когда-то спрашивала у Бога, почему нельзя ВСЕХ людей поместить в Рай? Слишком страшно и жестоко, что кто-то вечно будет мучиться в аду.
   Теперь я знаю ответ на вопрос. Есть люди, которые превращают в ад любое место, куда они попадают. Если их поместить в Рай, они моментально начнут разводить склоки, свары, кого-то травить и превратят Рай в ад. Созданный ими ад они считают настоящей жизнью, яркой и интересной.   

четверг, 1 июля 2010 г.

Ольга Ильницкая Убей своего мадьяра

Папа говорил на тарабарском языке. Папа был в гипогликемической коме. В вене его торчала игла, толстый дядя в белом халате вводил глюкозу. Он спросил:
- Ваш отец мадьяр?
- Нет.
- Он читает стихи Петефи, по-мадьярски, - задумчиво сказал доктор. - Хорошо знает язык!
- Нет, сказала мама, - он вообще языка не знает.
- Знает, - сказал доктор. - И - хорошо. Я венгр.

Спустя время я рассказала об этом отцу. Он удивился. Задумался. И поведал историю, после которой мне захотелось увидеть места, о которых вспоминал папа. Увидеть памятник Шандору Петефи на берегу Дуная.

Я сразу увидела его, выйдя из машины в Буда-Пеште - сумасшедше красивого бронзового поэта. Он одиннадцать дней первым встречал меня по утрам, и провожал по вечерам, а в промежутке была - Венгрия.

…С чердака игрушечного дома строчит пулемет. Бой идет на площади у городской ратуши, где домик синий соперничает с домиком желтым яростью красок. Припадая на левую ногу, натертую новым хромовым сапогом, молоденький капитан бежит за усатым ординарцем, не поспевая. Потом ординарец станет толстым председателем колхоза. А капитан - моим отцом.
Все происходит быстро и сразу. Они взбегают на чердак, папа стреляет в пулеметчика, и, как внезапная летучая мышь, из тени выскакивает женщина. Федька, ординарец, бросается вперед и вбок, собою прикрывает командира. Автоматная очередь. Федор падает. Женщина мечется, крича, раскинув крыльями руки. Над отброшенным автоматом дымок, как над чашкой чая.

…Белая скатерть вышита гладью, поле лиловых анютиных глазок на круглом столе. Сидят за столом черноглазые дети, пьют чай из фарфоровых чашек. Младшенького держа на коленях, смеющаяся женщина вытирает ему пускающему пузыри, смеющийся беззубый рот.
Папа головой трясет, отгоняя видение. Федька лежит - и розовая пена пузырится в его пшеничных усах. Четыре пули вошли и остались в Федоре. Папа переступает через ординарца и идет убивать женщину.

…Пододвинули чашку, варенье в блюдечке…
Детей у женщины трое, мал-мала. Папа смотрит на тонкие пальчики младенца. Женщина замерла. Убивать стало некого.
Отец возвращается к Федору, уже опустившему поголубевшие веки, и тащит его вниз, взвалив на спину.
Женщина догоняет на лестничном пролете, прижимается к стене и, задевая папу горячим телом, протискивается, протягивает папе маленький немецкий вальтер, требуя непонятного. Потом кричать перестает, внятно, настойчиво говорит: “Пуф”. “Пуф”, повторяет громче, и опять кричит: “Пуф”! Верещат дети. Папа идет прямо на неё, а она отступает, пятится, наставив на папу дрожащий пистолет и - падает. Папа не останавливается.

Я запомнила, случилось это в Секешвехерваре, в одном из домиков на центральной площади, в 1945 году.

Спустя время, папа возвращается в этот домик, и женщина не кричит на него, а из сложного чувства ненависти и удивления закрывает лицо руками. Говорит еле слышно:
- Он защищал свой дом, - почему, почему ты, - она бьет отца ребром ладошки, - не застрелил всех, что теперь делать?
Дети стоят, смотрят черными глазами. Молча.

Постепенно, из-за материнского инстинкта - необходимости выжить, женщина привыкла брать у папы его офицерский паёк. И подарила пистолет, из которого хотела убить, но не убила.

Её муж не был фашистом. Он был мобилизованным мадьярским солдатом немецкой армии, так сложилась его венгерская жизнь. Она же любила его, и еще любила национального поэта, героического офицера, скончавшегося от боевых ран в позапрошлом веке - Шандора Петефи.

Покачивая почти мертвым лицом с гордым маленьким лбом, мадьярская женщина читает убийце своего мужа стихи великого поэта-воина.

На папином кителе много орденов и медалей. Я гладила их и пальцами читала буквы: “За взятие Праги и Берлина”, “За взятие Кракова, Будапешта и Вены”, “За взятие Секешвехервара”.
Мне скажут, что медали дают только за столицы? Что нет медали за город Секешвехервар? Но мои пальцы знают, там еще были буквы: “За озеро Балатон”, “За переправу через Влтаву”. Они так знают!
И - я держала в руках тот пистолет.

Вот я опять приехала в Венгрию. И вновь отправилась в Секешвехервар.

…И произошло расширение сознания но не в голове, а… в груди. Стало сердце думающим. И твердым.
Дышу-дышу, продышаться не могу, боюсь вздохнуть, до посинения задерживаю выдох и - иду в голубых носочках, сквозь удушье, сняв туфли, и вижу труп.
Голоса работников в белых халатах говорят:
- Вы тело заберете? Не заберете тело? Оно вишен просит! И просит пистолет. Мы вам не выдадим тело. Пусть лежит!
Рядом женщины кормят детей из голубых чашек.
Когда ходишь в одном башмачке, мама умрет. Нельзя в одном. А когда вообще без башмаков? Нет такой приметы.
В голубой чашечке белая кровь. Лейкемия у детей, разве не очевидно тебе? - говорят работники в белых халатах.
Вещий это сон, с четверга на пятницу - вещий!

…Спешит поезд Будапешт - Львов, спешу я, заглядываю в глубину свою. А за окном уже мелькание земли украинской. Что за городок “Пiдзамкове”. Под замком или под замком? Замок сохранился? Это - Львовщина. Значит, не сохранился замок. Подумать бы о чем-то целом. За окном то руины, то новострой, и составы товарняков бесконечны.
А когда по Венгрии - то сплошь цветы за окном, и крыши яркие в телевизионных спутниковых тарелках.
До чего же не празднична, убога - серая моя родина. У мадьяр - кирпичи в целлофановой упаковке, на земле Украины сикось-накось палки в заборах, удобрения в рассыпку - все мусор, все в мусор.
И вдруг белый храм о пяти головах, вдали, у горизонта. И белый аист на телеграфном столбе посреди поля, а по полю брызги зайцев - врассыпную!

В Венгрии пережила сильное чувство - над каменным мадьяром в фашистской каске с рожками. Он лежит, схваченный в камень, с лицом, похожим на лицо отца моего. Может быть, его мой отец убил? Я точно знаю, что на главной площади Секешвехервара мой папа убил своего мадьяра.

Почему жена и дети его были на чердаке, откуда поливал он пулеметным огнем советских солдат? Почему не в подвале была женщина и дети? Почему на их глазах - мой отец застрелил - их отца? Почему их мать не смогла убить моего папу?

Над памятником мадьяру в немецкой форме подумала я, что хороший мадьяр - мертвый мадьяр. Ведь не лежи здесь он - камнем бы стал мой отец. Вот почему они так лицами похожи. И не было бы меня, с моей уже почти прожитой жизнью, мужчинами моими и нашими детьми.
Я испугалась. Не о папе, о себе испугалась. Ощутила пустоту здесь, рядом, в месте жизни, заполненном судьбой моей. Где бы мы все были, если бы не отец, а - отца? На той, второй мировой.
На базилике, рядом с памятником, видела я распятие, не похожее ни на одно из виденных прежде. На желтой стене вспучивается огромным, беременным животом, во всю стену, крест. И благодаря страшному напряжению тела Иисусова крест не сламывается над лаконичным: 1956.

Помню этот год. Мне пять лет. Папин полк поднят по тревоге. Нас, детей, сажают в теплушку, на солому. Вокзал приграничного городка Унгены. Молдова. Эшелоны направляются на станцию Чоп. Оттуда - с семьями в глубину Союза, воинские эшелоны - на Венгрию.

А где-то еще есть трое детей, того, каменного в немецкой каске, те дети…они могут смотреть на меня - здесь и сейчас, на меня, вечно теперь стоящую под распятием…Из окошек яркого домика, какой из них - красненький, желтенький, голубой - скрывает этих моих побратимов смертью? И не знают они родства нашего.

Опустошенной почувствовала я себя, виноватой. Это место, в Секешвехерваре, вошло в меня новым о себе и о жизни знанием: нет от него защиты! Ни памятью, ни надеждой. Мечтой? Мечтой о Мiре.
Чтобы мiр был во всем Мире всегда. Потому что убитый мадьяр и убивший отец - два солдата, уже сделавших свое дело. Они, тогда, в 1945, и я здесь и сейчас, в 2002…

Уже мой отец умер, и умрем мы, дети солдат второй мировой, и наши дети - их внуки, станут жить дальше, дольше…Хорошо - то как! Пусть будет мир!

Я трогаю, глажу отцовский пистолет, из которого мадьярская женщина не убила моего отца, убившего мужа и отца ее детей…
Он долго лежал под моей подушкой. Спустя годы после той трагической военной истории - я поняла, что надо мне сделать с ним. Я провезла его через таможенные границы, и, просверлив в стволе сквозную дырку, подарила любимому. А себе на память оставила обойму. Она всегда со мной, вместе с шомполом для чистки ствола.

И вот я опять приехала в Венгрию. И отправилась автобусом из Будапешта в Секешвехервар.

На игрушечной площади, чуть свернув в сторону, чтобы не смотрел на меня отовсюду тот самый чердак, ярко-желтая, сверкающая в солнечных лучах базилика приковала меня: два обнаженных бронзовых тела в позах римских легионеров и в фашистских касках смотрели с фронтона храма. А перед ними на ступенях лежал окаменевший мадьяр в солдатских обмотках. Носки каменных ботинок смотрели в небо.
А из неба смотрела я, десятилетняя, испуганная. Из того времени смотрела, когда захотела побывать в этих, с боями пройденными отцом местах.
Вот я вижу его точеные и знакомые черты, и знаю, что это его, отцовские скулы - на мадьярском каменном лице.
Это тот, кого убил мой папа. Вот почему они так похожи друг на друга.
Я поцеловала каменное лицо.
Я нашла своего мадьяра, не успевшего убить меня.


11 апреля 2001 - 10 апреля 2002 - 28 января 2003гг. Будапешт - Москва.

Ольга Ильницкая Дурная бесконечность





Дом был для него местом, где можно повесить шляпу.
Жизнь ощущалась в работе. Садился за руль, смотрел меняющиеся за окном картинки. И был спокоен. Голосовавших пешеходов в машину не брал. Думал, что любит одиночество.
Когда в доме появилась Аннет, впал в недоумение, зачем так случилось. Зачем привёл сероглазую простушку сюда, где почти не бывает. Что задумал?
Но и облегчение было, утром, когда уходил, от раскинувшейся на диване сонной Аннет. Нравилось уходить от неё.
Раньше дом оставался пустым, а теперь возникала сладкое чувство, и согревало.
Он уходил, уезжал, смотрел на обтекающую машину жизнь, и чувствовал ветер.
Аннет же оставалась в неподвижности жизни, и смотрела на торчащий из стенки гвоздь.
Любил ли он Аннет?
Он любил ветер. Свою шляпу любил на гвоздь вешать. Помнил и любил отца, уходившего на заработки и не вернувшегося однажды.
Испытал облегчение, похоронив мать. Невыносимы были её контроль и бесконечные жалобы на запропавшего отца.
Однажды, оставив Аннет, он не сел в машину, а пересёк дорогу и оказался в поликлинике.
Сказал врачу, что не может шляпу видеть висящею на гвозде. И что делать с женщиной, упрекающей в долгом отсутствии.
Зачем это всё, спросил, тоскуя, что делать с этим?
Врач микстуру выписал, велел прийти повторно через десять дней.
Он пришёл и повторил то, что сказал в первое посещение.
Тогда врач выписал рецепт в иную жизнь, более подходящую, с его медицинской точки зрения.
В иной жизни он висел среди шелестящих листьев, под ним журчал ручей, и по тропинке шла Аннет, вела за руку мальчика. Громко уговаривала не выдираться, не убегать, а то пропадёт, как непутёвый отец.
Он слышал, как Аннет бранится, мальчишка плачет, ботинки постукивают, оттого, что ветер поднялся.
Догадался, что случилось с его отцом. И понял, что произошло с ним самим.
Сильным чувством перед окончательным успокоением была горечь в связи с неизвестно откуда взявшимся у Аннет мальчиком, которому гвоздь в стенке будет глаза мозолить, а потом он догадается повесить на него шляпу, и всё повторится.
А чтобы не повторилось, надо бы вернуться, выдернуть гвоздь…

Ольга Ильницкая Отъездное (Рафаэлю Левчину )


1.
Небо. Ночной патруль.
Звездные дырочки пуль.
Тише! Тебя позвали.
Голос ведёт назад.
Очередь. На вокзале
други твои стоят.
Долгий вопрос: «Когда?»
Киевские поезда.
Руки. Багаж. Билет.
Надпись: «Выхода нет».
Неотступен, как божий взгляд
голос тот, что зовёт назад.

2.
Кровь отворяешь, Левчин.
Остановить нечем.

3.
Ты поверишь, только ты,
я знаю:
в паузах о слове забывают
(вдох от выдоха неотделим).
У тебя, Раф, пауза такая —
привалившись к вечности бочком
молча светишь певческим зрачком.
И — взлетаешь.

4.

Ты услышишь. Только ты один
распознаешь за житейским гулом
голос мой надломленный и хмурый,
ибо твой такой же – нелюдим.

09.07.91

Ольга Ильницкая Зовут её смерть , и ни понять её, ни полюбить

Бывают удивительные явления в жизни. И удивительные встречи.

Я решила в очередной раз уйти из дому. Было мне тогда пять лет. Мои родители уже привыкли, что со мной такое случается, и, переволновавшись, но отыскав в конце концов беглянку и вымыв ее запыленные руки-ноги, спрашивали голосами мягкими и безнадежными:

- Алена-гулена, почему ты заставляешь нас тревожиться? Мы ведь волнуемся за тебя: Пожалей нас! - добавляла заплаканная мама.

Я не умела ответить на этот разъединственный вопрос. Действительно, почему я их, таких родных и хороших, заставляю тревожиться?

Я просто чувствую, что пришло мгновение встать и пойти туда, где дорога убегает мимо финских домиков вдоль румынской границы, по-над Прутом, туда, ну, туда, где очень тихо. И только иногда речная волглая тишина нарушается душераздирающей музыкой. Чьи души она раздирает? Кого оплакивает?

Там, откуда музыка доносилась, было кладбище. И я ходила смотреть, как взрослые закапывают того, кто больше им не нужен. Покричат, закопают и уйдут. Тогда я подходила, присаживалась на свежий бугорок и думала всегда одно и тоже: «Эй, ты, там, в ящике, - тебе страшно? Может, хоть цветы скинуть, чтоб не так на тебя давило? А может, вообще тебя откопать? Выпустить из глубины?».

Попыталась однажды, но помешал солдат. Настоящий солдат, только без винтовки. Он подошел и спросил:

- Ты что, могилу откапываешь? Там кто-то твой?

Лицо у солдата было некрасивое, с длинным носом и маленькими глазками, затерянными в густых рыжих ресницах. Он из дремучих этих ресниц смотрел не мигая и ждал. Глаз с моих рук не сводил. А я растерялась и потому продолжала копать.

- Солдат, - сказала я, - понимаешь, я думаю, что в этой яме холодно и одиноко, и дышать скоро будет нечем.

- А зачем дышать? - удивился солдат. - Там ведь уже не дышат. Там вечный покой, и его охранять надо.

- А, значит, ты пришел охранять? А где ружье?

- Я пришел знакомую навестить, она тут неподалеку лежит, - странно ответил солдат.

- И тоже не дышит?

- Конечно, не дышит, она же умерла.

- А зачем ты тогда пришел? Может быть, тебе помочь из ямы ее забрать?

Вдруг солдат спрашивает:

- Тебе сколько лет?

- Пять, но скоро будет десять.

- А что такое умереть, ты знаешь?

- Да. Наказание такое - закапыванием. Никого еще не простили за умирание, никого отсюда назад не забрали. А ты ее заберешь?!

Солдат расплакался и ушел. А я поняла, что такое тревожиться. Я пошла следом за солдатом, чтоб его утешить.

Пришли мы к огромной яме. В яме было много травы.

- Сбросы шалфея, - объяснил солдат. - Жмых, понимаешь?

- Понимаю. А зачем его сюда сбрасывают? Чтобы закопать?

- Нет. Сюда недавно лошадь из нашей части упала. Ее под нож собирались пустить, из-за болезни. Но лошадь пропала. Заблудилась, наверное. И я нашел ее в этой яме. Приходил к ней, смотрел. Она сначала глаз не открывала. А потом вдруг голову подняла и посмотрела, как живой человек. Как будто попросила: «Не рассказывай никому, что я в яме шалфеевой лежу. Мне тут хорошо». Ну, я никому и не говорил. Хлеб приносить стал, сахар. Но она ничего не хотела. А в один прекрасный день смотрю - стоит лошадь на всех своих четырех ногах и морду на край ямы положила. В общем, помог я ей выбраться; доски настелил, ну, подпихивать стал, а она все правильно делала, понимала: И мы с ней пришли в часть. Она совсем здоровая оказалась. Никто не верил, что такое бывает.

Мы с солдатом больше не виделись. Но как-то раз я заболела - жар приключился, кашель. Мама налепила мне на спину и грудь горчичники и сказала:

- Спи; попечет немножко, и я сниму.

А я помнила про лошадь и шалфей. И поэтому вылезла через окно и пошла со своим жаром и горчичниками через кладбище, где люди лежат, смертью наказанные. Нашла за кладбищем яму, постояла у края: глубоко: Но лошади ведь там хорошо было. И я прыгнула. Представила, что я тоже лошадь. Стала шалфей жевать, поправлять себя. И уснула.

Проснулась - больше не дрожу. Тепло и спокойно мне. Будто и взаправду я та лошадь. Попробовала встать, чтобы голову на край ямы положить, но не достала. Опять зарылась в шалфей, и не знаю, как долго он меня лечил: Но когда родители меня нашли (а их тот солдат, лошади друг, привел, потому что на поиски подняли папин полк), когда отыскали меня, то оказалось, что никаких горчичников больше не надо. Я вся пропахла шалфеем - и ночная зазелененная рубашка, и руки и волосы. Меня папа нес на руках и вздыхал, а я была выздоровевшая, я чувствовала это, никакого кашля во мне не осталось.

С тех пор я люблю шалфей. И лошадей люблю, только побаиваюсь почему-то. Всегда мне видится не просто лошадь, а стоит вроде она в глубокой яме, из которой по-человечьи смотрит: не оставляйте меня одну, не наказывайте меня закапыванием и цветами!

А на кладбище я больше не хожу. Никто оттуда не вернулся на моей памяти, никто головы на край ямы не положил, как лошадь, никто.

Понимаете?

Владимир Ершов Забытый в волости глухой...





Забытый в волости глухой,
Где краток слог и ближе звёзды,
Живу ни сетью, ни сохой,
Ни промыслом и ни извозом.
Друзья, прощаясь налегке,
Вдаль уходя с прозрачным взором
Нашли приют невдалеке –
За косогором.
И в дверь, закрытую на ключ
Весь день, всю ночь стучался ветер
За тех, кто сир и невезуч,
Кто сгинул в нетях,
И пламя в каменной печи
То разгоралось, то едва мерцало…
Прочти мне что-нибудь, прочти
Из Марциала.
Про вещий гул стальных пружин,
Про их державный ход незримый,
Про тех, кто жизнь свою прожил
Не видя Рима!
Не слышавших ни лязг мечей,
Ни поступь римских легионов,
Счастливых на земле ничьей,
И ни в цепях, и вне закона!

22.05.10

среда, 17 марта 2010 г.

среда, 3 марта 2010 г.

Tóth Krisztina "Most viszik, most viszik"

Ne vidd el, kérlek
a függönyt, amit együtt,
és vidd el, kérlek,
az ágyat, amin együtt,
de hagyd meg, kérlek,
a képet, ahol együtt,
- mega létrát, mert nem érem fel
ésszel, hogy most viszik
az ágyat

szuszogva viszik
a készemélyes koporsót,
és alig fér ki
az ajton.Mész utánuk
karodban a
a fekvő ruhákkal:mintha
alélt menyasszonyt
amelnél át a
küszöbön.
ну вот что за стихи?? как их переводить для удмуртского консервативного общества, ну как??!!!! какими словами.......перевожу Тандора Дэжё, просто ужасно

понедельник, 1 марта 2010 г.

24.02.2010

тынэсьтыд киостэ
киосам потэ кутэме
кузь чиньыостэ
каллен маялляме
векчи-векчи гожъёсыдъя
луоно улондэ тодэме
вань-а мон
шуныт эстэм коркаяд
бергасько-а тыр жок котырад
небыт киосыным
зыгыртисько пукон интыяд
колисько-а уйин возад
чукназэ келясько-а ужад

тынэсьтыд киостэ
киосам потэ кутэме
кузь чиньыостэ
каллен маялляме

Oravecz Imre 1972.szeptember

És igy megy ez már, hónapok óta, én itt vagyok, te ott vagy, én ezt teszem, te azt teszed, én igy látom, te úgy látod, én ezt mondom, te azt mondod, én azt tartom helyesnek, te azt tartod helyesnek, nekem erre van szükségem, neked arra van szükséged, nekem ez fontos, neked az fontos, én erre vagyok képes, te arra vagy képes, engem ez bánt, téged az

24.02.2010

быземе тыныд потэ.
ч:ош улэме,
чупалляса сайкатэме,
котькуд ч:ук горд чаен сектаме,
ас киыным.
ж:ытсэ о:с куспын возьмаса
ческыт зыно сяськаостэ
ж:о:к вылэ пуктэме,
гажанэ.
потэ тыныд быземе.

25.02.2010

Висисько,
тонэн йырин, дыр, висисько,
мугорылэн потиз шутэтскемез,
йырвизьмылэн то:латскемез
гольык мугорыдлэсь.

25.02.2010

Кускад думем пуны кадь
Сьо:рад ветли:
Урамти:, коркати:д,
Клубети: нулли:д,
Мылыд поти:з -
Лэзьыли:д поръяны,
Кулэ луыли:з -
Телефон пыр
Гозыти:м кыскыли:д.
Пуны ук,
Кузётэк - калгись пуны,
Гурулме маялляд,
Сиён сётъялляд
Но ч:ыжад выросэныд -
(солы ке но тау,
мугорам оз кыльы пытьы)
Бергати:д,
бергати:д,
бергати:д гозыме,
сэрпалти:д си:ль юдэс
"Кут!"
Кути:.
Самолётад пуксид
но лобз:ид
Кин утёз калгись пуныдэ?

nevettél már ma?


Megtörtént esetek:
> Réges régen, a tv hőskorában esténként még a nők olvastak fel esti
mese
> gyanánt. Egy alkalommal, teljesen váratlanul az utolsó pillanatban a
> bemondónő rosszul lett, és helyette az egyik férfi kollegát kérték
fel a
> mesemondásra. - Szervusztok, gyerekek! - köszönt illendően az
ötvenhárom
> éves szakállas figura. - Fecske anyó vagyok... - folytatta, és a
korabeli
> felvételen látszik, hogy az operatőr megbillenti a statívot a
röhögéstől. A
> mesélő, nagydarab szakállas figura folytatta: - ...és épp a
tojásaimon
> ülök... - a korabeli kollegák szerint ekkor a hangosító, valamint az
összes
> díszletes és kellékes halkan kiosont a folyosóra, majd összeesett a
> röhögéstől. Utolsónak az operatőr maradt, aki a következő mondat után
hagyta
> el a stúdiót: - ...és a fészekből kilóg a szép villás farkam...

nevettél már ma?

Megtörtént esetek:
> Színházba indultunk a férjemmel, és taxit hívtam.
> Mielőtt a kocsi megjött, kiraktam a macskát a házból, de azonnal
> visszaszökött, és felrohant a lépcsőn. A férjem a macskát kereste,
amikor
> megjött a taxi. El akartam titkolni a sofőr elől, hogy a ház
őrizetlenül
> marad, ezért azt mondtam: - A férjem rögtön jön, csak felment
elköszönni az
> anyámtól. A férjem néhány perc múlva jött is, beült mellém a taxiba,
és azt
> mondta: - A vén dög az emeleti szobában az ágy alá bújt. Egy
fogassal
> kellett kikergetnem.

Эмырова Екатерина


вуи татчы но!!